На информационном ресурсе применяются рекомендательные технологии (информационные технологии предоставления информации на основе сбора, систематизации и анализа сведений, относящихся к предпочтениям пользователей сети "Интернет", находящихся на территории Российской Федерации)

Этносы

4 455 подписчиков

Свежие комментарии

  • Эрика Каминская
    Если брать геоисторию как таковую то все эти гипотезы рушаться . Везде где собаки были изображены с богами или боги и...Собака в Мезоамер...
  • Nikolay Konovalov
    А вы в курсе что это самый людоедский народ и единственный субэтнос полинезийцев, едиящий пленных врагов?Женщины и девушки...
  • Sergiy Che
    Потому что аффтор делает выборку арийских женщин, а Айшварья из Тулу - это не арийский, а дравидический народ...)) - ...Самые красивые ар...

Стихи о рождестве. Эссе Сергея Аверинцева

. Из книги «Связь времен»

Я не решусь утверждать, что Владимир Соловьев, живший в эпоху глубокого упадка русской поэзии, когда возможности классической парадигмы уже были исчерпаны, а новые возможности еще не были открыты, был победителем именно как поэт, умеющий, до конца наложить свою волю на материал стиха. Но в истории духовной культуры человечества есть художники, которые были значительнее самих себя и видели больше, чем могли до конца воплотить. История мировой живописи может в самом крайнем случае обойтись, скажем, без немецких романтиков Филиппа Отто Рунге и Каспара Давида Фридриха, без библейских этюдов нашего Александра Иванова; история духа, Geistesgeschichte, как говорят немцы, — не может, и в ее контексте они значат едва ли не больше, чем сочные игры иных виртуозов кисти. Впрочем, слава Богу, жизнь духа и сферу литературного творчества невозможно до конца отделить друг от друга; а потому чрезвычайно нетривиальная мысль Владимира Соловьева врывалась в навязанную ему эпохой банализованпую поэтику, хотя бы отчасти выводя ее за пределы самой себя, возвышая над самой собой.

Стихотворение «Имману–Эль», написанное весной, в пору совсем не рождественскую, и по содержанию не похоже на рождественские стихи в привычном значении слова. Это скорее размышление над тайной мессианского имени «Имману–Эль» (в традиционной церковнославянско–русской передаче «Еммануил»). У пророка Исайи (7:14) сказано:

«Итак, Сам Господь даст вам знамение: се, Дева во чреве приимет, и родит Сына, и нарекут имя Ему: Еммануил».

В начале Евангелия от Матфея (1:22–23) Ангел, явившийся во сне Иосифу, чтобы возвестить рождение Иисуса Христа от Девы Марии, напоминает сновидцу об этих словах. Мысль поэта–философа сосредоточена на значении еврейского словосочетания, означающего: «С–нами–Бог». Бог с нами: хотя простодушное время легенд ушло и многое стало невозможно, как бы ни скорбеть о былом, — Бог, живой Бог, как Его именует Писание, не остался в былом, «в уснувшей памяти веков», и Его должно искать не в космических феноменах, «не в злом огне и не в дыханьи бурном» (цитата из рассказа о пророке Илие в 3 Книге Царств, 19:11–12). Бог здесь и сейчас, hie et nunc, в самом средоточии живой и конкретной реальности человеческого существования со всей его прозой. О, что делается с интонацией поэта на исходе стихотворения! «…Владеешь ты всерадостною тайной: / Бессильно зло; мы вечны; с нами Бог». Голос звучит непреложностью обещания — и непреложностью присяги, которую дают, приняв обещание, и в которой самая–самая суть того, что называется верой.

Имману–Эль

Во тьму веков та ночь уж отступила,

Когда, устав от горя и тревог,

Земля в объятьях неба опочила,

И в тишине родился С–Нами–Бог.

И многое уж невозможно ныне:

Цари на небо больше не глядят,

И пастыри не слушают в пустыне,

Как ангелы про Бога говорят.

Но вечное, что в эту ночь открылось,

Несокрушимо временем оно,

И Слово вновь в душе твоей родилось,

Рожденное под яслями давно.

Да! С нами Бог, — не там, в шатре лазурном,

Не за пределами бесчисленных миров,

Не в злом огне и не в дыханьи бурном,

И не в уснувшей памяти веков.

Он здесь, теперь, средь суеты случайной,

В потоке мутном жизненных тревог

Владеешь ты всерадостною тайной:

Бессильно зло; мы вечны; с нами Бог!

11 марта 1892

Второе стихотворение Владимира Соловьева, на сей раз рождественское во вполне календарном смысле слова, ибо датированное самым кануном Рождества, притом посвященное другу философа (который позднее напишет о нем книгу), — еще дальше, однако, от настроения благостной и благополучной идиллии: может быть, это самое суровое рождественское стихотворение за все столетия христианской веры. Перспектива, в которой здесь предстает история христианства, трагична, более того, катастрофична: да, все поругано, увы, ничто не сбереглось. Взгляд поэта не отвращается от того, что Гейне когда-то назвал «проклятыми вопросами». Мы ощущаем приближение самых последних, самых тяжелых раздумий Влад. Соловьева — об антихристе, о кощунственном искажении самого святого, о представляющейся рассудку страшно очевидной внешней неудаче самого дела Христова. Доказательство истины Божией ведется от противного: не благо, но боль совести, ясно свидетельствующей о зле как зле, сильнее всех сомнений, — она удостоверяет, что предмет веры все-таки не есть благочестивая иллюзия. Но присутствие Бога в нашей жизни реально постольку, поскольку это победа над тем, кого Евангелие от Иоанна именует князем мира сего, ибо Царство Божие и власть князя мира сего радикально несовместимы. Прощаясь с учениками перед Голгофой, Христос говорил о грядущем пришествии Духа Святого:

«Он, придя, обличит мир о грехе, и о правде, и о суде: о грехе, что не веруют в Меня, и о правде, что Я иду к Отцу Моему, и уже не увидят Меня; о суде же, что князь мира сего осужден»

(Ин. 16:8–11).

Этот текст явственно предполагается не только последней строкой, содержащей прямую отсылку к нему, но и всем составом стихотворения в целом, ориентированным именно на острые мистические антитезы Евангелия от Иоанна (например, 1:5: «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его» — где «не объяла» можно также понять как «не постигла»). Все разделяется строго надвое — тьма и непостижимый, недостижимый для нее свет, ложь, отторгающая от себя истину и отторгаемая ею. Здесь открывается не утешение, но ориентир во тьме: вековечная грань между добром и злом.

Ночь на Рождество

Пусть всё поругано веками преступлений,

Пусть незапятнанным ничто не сбереглось,

Но совести укор сильнее всех сомнений,

И не погаснет то, что раз в душе зажглось.

Великое не тщетно совершилось,

Недаром средь людей явился Бог;

К земле недаром небо приклонилось,

И распахнулся вечности чертог.

В незримой глубине пространства мирового

Источник истины живет не заглушён,

И над руинами позора векового

Глагол ее звучит, как похоронный звон.

Родился в мире свет, и свет отвергнут тьмою,

Но светит он во тьме, где грань добра и зла.

Не властью внешнею, а правдою самою

Князь века осужден и все его дела.

24 декабря 1894

Поэзия Вяч. Иванова (1866–1949), как кажется, образует со стихами Владимира Соловьева достаточно убедительное единство. Вполне очевидно, насколько парадигматической фигура Соловьева была для символизма в целом и специально для т. н. младших символистов, к коим Иванов традиционно причисляем в противность хронологии, но зато в послушании литературоведческой классификации; а специально в личном контексте биографии Иванова встреча с Владимиром Соловьевым была одним из наиболее центральных и основополагающих событий. Младший так вспоминал в своем автобиографическом тексте о старшем: «Он был и покровителем моей музы, и исповедником моего сердца».

Наконец, стилистический облик самого творчества Вяч. Иванова обнаруживает отчетливую связь с тем непрерывавшимся преемством русской метафизической поэзии, внутри которого соединительное звено между великим наследием Тютчева и позднего Фета времени «Вечерних огней», с одной стороны, и символизмом самого Иванова, с другой, — конечно, стихи Соловьева. (У позднего Иванова поименно названы Тютчев, Фет, Соловьев как поэты, «предуказавшие путь» — «созвездие родное»).

Стихотворение «Пещера» написано на Рождество 1917 г. Поначалу такая дата кажется чуть ли не парадоксом: едва ли в конце этого рокового года многие были заняты подобными мыслями… Остережемся, однако, видеть здесь что-то вроде игры в бисер, которая свидетельствовала бы о равнодушии заумствовавшего поэта–эрудита к историческим катастрофам вокруг него; о том, насколько неравнодушен был его взгляд, достаточно свидетельствуют хотя бы его «Песни смутного времени», возникавшие об эту же самую пору. С другой стороны, он не был бы собой, если бы горестные аффекты и сарказмы политической сатиры[126] получали у него последнее слово. Главная тема его лирики той норы — надежда на мученическое возрождение русской христианской духовности:

…И вселенной земля наша тем послужит;

А Сатана изгнан вон, горько востужит,

Что одолеть не силен ее твердыни,

Божьи не горазд разорить святыни,

Но своею же победился победой…

В свете того, что мы знаем о цветении немногих верных душ в годы тотальной войны с верой, мы имеем право назвать эту надежду довольно прозорливой. И вот, когда мы, памятуя об этом, обращаемся к нижеследующему стихотворению, мы ощущаем, как древняя символика мифа, мистерии и античного платонизма бережно подготавливает призыв к внутреннему усилию надежды: именно тогда, когда душа темпа, как погребальная пещера Гроба Господня (новый гроб в скале — см. Ин. 19:41), она должна осознать себя самое как пещеру Вифлеема, пещеру Рождества. И сами собой вспоминаются слова Христа из Евангелия от Иоанна (12:24), которое было любимым Евангелием матери Вяч. Иванова и особенно много значило для него: «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, пав в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода».

Пещера

Умозрение и вера

Говорят душе равно:

Небо звездное — пещера,

Матерь Божия оно.

Горних стран потребна мера,

Недр земных измерить дно.

Говорят душе равно

Умозрение и вера:

Вифлеемская пещера,

Новый гроб в скале — одно.

Скуй последнее звено:

Как небес ночная сфера,

Темен склеп, где спит зерно.

И в душе твоей темно,

И душа твоя — пещера.

25 декабря 1917

В 1944 г. Вяч. Иванову, доживавшему свои век в римском изгнании, па Малом Авеитпне, исполнилось 78 лет. Этот поздний год, притом изобиловавший тревогами заключительной фазы Второй Мировой войны — немецкая оккупация Рима, воздушные налеты союзников, уход немцев, разрушивших все водопроводы Вечного Города и оставивших его без электричества, — стал для него временем редкостного творческого расцвета: стихотворный цикл «Римский дневник 1944 года» вмещает почти полтораста стихотворений, часто превосходящих по сосредоточенной силе слова, по глубине и трезвенности мысли, по ответственности поэтического высказывания творчество Вяч. Иванова времен расцвета символизма. Рождественское стихотворение 1944 г., вошедшее в упомянутый цикл, — эсхатологическое видение на исходе войны, которой предстояло смениться долгой порой холодной войны. Упоминание легиона и успокаивающейся равнины мертвых вод — отсылка сразу и к евангельскому эпизоду изгнания из одержимого легиона бесов, которые входят в стадо свиней и вместе с ними ввергаются в воды озера (Мк. 5:1–13, Лк. 8:27–33), и к реминисценциям этого эпизода в «Бесах» Достоевского.

И снова ты пред взором видящим,

О Вифлеемская звезда,

Встаешь над станом ненавидящим

И мир пророчишь, как тогда.

А мы рукою окровавленной

Земле куем железный мир;

Стоит окуренный, восславленный,

На месте скинии кумир.

Но твой маяк с высот не сдвинется,

Не досягнет их ураган,

Когда на приступ неба вскинется

Из бездн морских Левиафан.

Равниной мертвых вод уляжется

Изнеможенный Легион,

И человечеству покажется,

Что всё былое — смутный сон.

И бесноватый успокоится

От судорог небытия,

Когда навек очам откроется

Одна действительность — твоя.

28 декабря 1944

 

Картина дня

наверх